Домбровский, Юрий - Домбровский - Обезьяна приходит за своим черепомПроза и поэзия >> Русская современная проза >> См. также >> Домбровский, Юрий Читать целиком Юрий Домбровский. Обезьяна приходит за своим черепом
----------------------------------------------------------------------------
Собрание сочинений в шести томах. Т. 2. М., "Терра", 1992.
OCR Бычков М.Н. malto:bmn@lib.ru
----------------------------------------------------------------------------
Любови Ильиничне Крупниковой
с уважением и благодарностью
посвящает эту книгу автор
ПРОЛОГ
Прежде чем приступить к подробному изложению всего того, что произошло
со мной ровно пятнадцать лет назад, в дни оккупации, необходимо хотя бы в
двух словах коснуться событий, побудивших меня взяться за перо. Но,
во-первых, кто я такой? Меня зовут Ганс Мезонье, мне двадцать семь лет, два
года тому назад я с медалью окончил Высшую школу юридических наук и до
последней недели редактировал юридический отдел самой большой газеты нашего
департамента. Формально редактором ее я состою и поныне, - но об этом после.
Каждый день в течение двух лет, с двенадцати до четырех, я сидел в кабинете,
просматривая целые груды судебных фотографий, газетных вырезок, отчетов и
полицейских протоколов, а раза три в месяц выступал с развернутыми статьями
по тем или иным вопросам. Конечно, приходилось писать о всяком, - мои милые
соотечественники и современники падки на все необычайное и кровавое, все они
любят загадочные преступления, невероятные убийства, взломы несгораемых
шкафов, таинственные автомобили без номеров и фар, и такие дела, как,
скажем, отцеубийство или осквернение трупа, им только подавай.
Надо сказать, что на убийства нам везло. Не так давно было, например,
такое: пятнадцатилетняя школьница через окно в сад застрелила отца,
которого, кстати, очень любила. Застрелила она его ночью, когда он сидел за
письменным столом, отослав спать всех домашних и нетерпеливо ожидая жену,
отлучившуюся неизвестно куда и к кому, - впрочем, он и дочка отлично знали,
куда и к кому, - выстрел был произведен именно из пистолета любовника
матери, офицера криминальной полиции. После убийства девочка подбросила две
неиспользованные гильзы в корзину с грязным бельем, разделась, легла спать и
была разбужена только полицией, уводившей ее мать. Был громкий процесс.
Любовника и мать казнили, дочку, наследницу всего состояния, отдали под
опеку бабушки. И вот, выждав с полгода, девочка явилась с повинной в
полицей-президиум и рассказала все. Это был сенсационный материал, и тираж
нашей газеты в дни суда увеличился ровно вдвое. А девочка давала обширные
интервью репортерам, фотографировалась и так и этак и раздавала автографы.
Пришлось нанять специального человека, чтоб следить за всеми перипетиями
процесса. Да и я не вылезал в те дни из суда ровно десять дней.
Еще лучше газета заработала на другом деле, облетевшем весь мир. В
одной из великих держав, без всяких к тому доказательств, по оговору
единственного свидетеля, к тому же самого арестованного и ждущего суда по
этому же делу, присудили к смерти двух супругов. Они обвинялись в шпионаже,
во-первых, в передаче секретнейших военных документов иностранной державе,
во-вторых, в тайных связях с Восточной Европой, в-третьих, и именно
последний пункт и освещал все дело, темное и бездоказательное до
чрезвычайности. Было совершенно ясно, что обвинительный акт - вульгарнейшая
полицейская фальшивка, а приговор - расправа правительственных верхов с
неугодными людьми, которым вдруг почему-то перестали доверять. В эти дни мы
печатали материал, поступающий со всех сторон, гонясь только за количеством
строк. Так я работал в течение двух лет, и все это оборвалось сразу.
Вот как это случилось.
Несколько дней тому назад, возвращаясь из редакции, я зашел в почтовую
контору, на адрес которой получаю свою корреспонденцию вот уже в течение
добрых пяти лет. Когда я вошел, девушка, сидящая на выдаче корреспонденции,
крикнула мне из окошечка:
- Писем для месье сегодня нет, а вот, кажется, бандероль! - и нагнулась
к ящику с бандеролями.
В это время из соседней комнаты ее позвали. Она радостно сказала:
- Одну минуточку! - бросила на стол все, что было у нее в руках, и
улетела.
В почтовой конторе почти никого не было, только посредине комнаты, за
столом, забрызганным чернилами, сидел кудлатый старик в очках, читал
какую-то бумажку и крупным каллиграфическим почерком, букву за буквой,
надписывал конверт. В это время я почувствовал затылком, что на меня
смотрят. Я обернулся. Спиной ко мне стоял возле двери бородатый господин в
кожаной желтой куртке, смотрел на расписание воздушной линии Гельсингфорс -
Женева - Неаполь - Александрия и что-то выписывал в блокнот. Но тут
возвратилась раскрасневшаяся, сияющая девушка, сказала весело и сконфуженно:
"Извините" - и сразу же подала мне мою бандероль. Я взял ее, хотел уже
уходить и тут опять совершенно ясно, четко и остро почувствовал тот же
взгляд. Я резко обернулся. Старик читал конверт, далеко отставив его от себя
и бесшумно шевеля губами. Бородатый, в желтой куртке, кончив списывать,
захлопнул книжку, сунул ее в карман и повернулся к двери. Я посмотрел на
него сбоку, подумал о том, кто это, но, так ничего и не вспомнив, засунул
бандероль в портфель и пошел к двери. И только я сделал два шага, как
бородатый сразу же снова повернулся ко мне спиной. Очень трудно определить в
таких случаях, почему и как тебе что-то западает в голову, но мне. вдруг
отчетливо и очень твердо подумалось, что этот человек следит за каждым моим
движением, безусловно, меня знает и именно поэтому не хочет со мной
встречаться. Повторяю - это была не мимолетная мысль, это была совершенно
твердая, хотя и мгновенно созревшая, уверенность, хотя я и сам не знаю, как
и откуда она запала мне в голову. И вот опять-таки странность: мало ли люд
ей, чья честь не без упрека, а имя не без пятна, стали избегать своих
знакомых после войны и арестов. Самое, по-видимому, разумное в таких случаях
- сделать вид, что ты и сам не заметил негодяя, и пройти мимо. Так именно я
всегда и поступал. Но на этот раз я прямо подошел к бородатому и встал с ним
рядом; он сейчас же спокойно и очень естественно поднял руку в блестящей
черной перчатке и стал тереть нос так, что почти все лицо оказалось
закрытым. Так мы стояли плечом к плечу, смотрели на расписание и молчали.
Это продолжалось, наверное, с полминуты, может быть, даже больше, потом
бородатый, даже не поинтересовавшись, кто с ним стоит рядом, повернулся,
спокойно обошел меня и направился к выходу. Но девушка в окошке, которая,
очевидно, почему-то запомнила его, крикнула ему вдогонку:
- Месье Жослен, сегодня для вас кое-что есть!
И тут уж я чуть не схватил бородатого сзади за локоть. Жосленом звали
одного из самых старых друзей моего отца. Я его уж не застал в живых - он
погиб где-то на западе во время оккупации, - но имя его у нас произносилось
чуть ли не каждый день: "Ах, что бы сказал Жослен, если бы он увидел это?",
"Ах, как жаль, что Жослен видел то-то, но не видел того-то..."
При крике из окошка бородатый замешкался, даже было приостановился на
секунду, но сейчас же крикнул:
- Хорошо, хорошо, я сейчас зайду! - и выскочил на улицу.
Я кинулся за ним и увидел его всего. Нет, это, конечно, был не Жослен,
столь хорошо известный мне по портрету, но ощущение у меня осталось такое,
как будто при мгновенной вспышке молнии я узнал что-то очень мне близкое,
страшно знакомое, но давным-давно позабытое. Так иногда, попадая в чужой
город, человек вдруг вспоминает, что этот дом, никогда им не виданный, эту
улицу, совершенно незнакомую, этого неизвестного человека, идущего ему
навстречу, деревья, мост, - одним словом, все, все он когда-то уже видел во
сне или в раннем детстве, а может быть, и того еще раньше, до своего
рождения.
Вот так было и со мной.
Неизвестный шел, не оборачиваясь, крупно и уверенно шагая, высокий,
стройный, прямой, твердо засунув обе руки в карман своей куртки. На
перекрестке стояло такси, и он поднял руку. Тут, видя, что он сейчас же
уйдет и я никогда не узнаю и не вспомню, кто же он такой, я крикнул: "Месье,
одну секундочку!" - и тогда он, уже не оглядываясь, прямо и открыто ринулся
к машине.
Но в это время на шасси ее зажегся красный огонек - "занято", - и
машина медленно тронулась с места. Теперь уйти от меня ему было уже
невозможно - некуда. Мы стояли один против другого; третьим в этом отрезке
улицы был только полицейский сержант в серой крылатке, стоящий на углу.
Тогда, покоряясь необходимости, бородатый слегка дотронулся до шляпы и
холодно спросил меня:
- Мы знакомы, месье?
И в то же мгновение я узнал его. Он сильно изменился, загорел, похудел,
у него появилась густая, окладистая борода итальянского типа, очень
смягчающая его длинное, хищное лицо с жестко выгнутыми линиями скул, всегда
напоминавшими мне изгибы хирургического инструмента; мутноватые глаза,
аккуратные, но мощные, как рога или крылья, брови, которые, хотя и
срастались на переносице, но, как всегда, были аккуратно подбриты. Пока я
говорил с ним и смотрел на него, он опять-таки очень прямо, все так же
засунув руки в боковые карманы куртки, стоял передо мной и тоже смотрел мне
в глаза. Для него это была безусловно очень решительная минута, и к его
чести надо сказать, если он и был напуган или растерян, то и виду не
показал. Я спросил его:
- Так вы стали уже Жосленом?
Мне хотелось, чтоб вопрос прозвучал резко и насмешливо, но голос мой
прервался, дрогнул, и я спросил почти шепотом.
Он ответил спокойно и просто:
- Так мне удобнее получать почту до востребования.
Совершенно сбитый с толку, я молчал, а он сказал:
- Но если вы имеете что-нибудь против этого, скажите.
Тут вдруг у меня мелькнула сумасшедшая мысль: вот он сейчас выхватит
револьвер, выстрелит в меня в упор, да и юркнет в подъезд - ведь эти господа
изучили все проходные дворы города. Я невольно схватился за карман. Тогда он
повернул голову и крикнул:
- Господин сержант, будьте любезны, подойдите-ка сюда! - и спокойно
вынул из кармана обе руки.
Полицейский, маленький, худощавый человек с чаплинскими усиками и
землистым, впалым лицом, поправил кобуру и пошел к нам.
- В чем дело тут у вас, господа? - спросил он подозрительно. - О чем
спор?
Не меняя положения, бородатый двумя пальцами дотронулся до шляпы.
- Вот, представляю: мой старый знакомый, известный журналист Ганс
Мезонье (полицейский хмуро посмотрел на меня), он хотел бы проверить мою
личность. Так пожалуйста. - Он полез в карман, вынул бумажник, раскрыл его,
и я увидел целую кипу документов. - Пожалуйста, посмотрите, - повторил он
ласково, подавая это все полицейскому.
Но тот не брал бумажника, а стоял и ждал объяснения. То, что у меня от
волнения дрожат руки, а бородатый стоит совершенно спокойно, явно сбивало
его с толку.
- Так что вам нужно от этого господина? - спросил он меня.
- Я хочу, - ответил я, - чтобы он объяснил, когда и почему он стал
Жосленом.
- То есть, - усмехнулся бородатый, - я понимаю так, сержант: господин
Мезонье именно и хочет объяснить вам, когда и почему я стал Жосленом.
Наступило секундное молчание. Сержант взял из рук бородатого бумажник и
повернулся ко мне.
- А в чем все-таки дело? - спросил он недовольно. - Что вы имеете
против этого господина?
- Да это же гестаповец, - сказал я. - Он был в нашем доме и убил моего
отца.
Я еще и не договорил, как все мгновенно переменилось, полицейский
словно вырос на голову. Четким, резким движением он сунул документы в карман
и положил бородатому руку на плечо.
- Дойдемте до полицей-президиума, - сказал он коротко. - А ну, вперед!
И вытащил револьвер.
- Да нет, вы посмотрите сперва документы, - мягко и добродушно
улыбнулся бородатый, не двигаясь с места. - Ведь вот же они у вас все в
руках. Это одна минута, я никуда не денусь.
Полицейский вдруг быстрым, профессиональным движением дотронулся до
карманов куртки бородатого, потом бегло провел по его брюкам; убедившись,
что у него ничего нет, раскрыл бумажник и уткнулся в него, как в
молитвенник.
- Как вы назвали этого гражданина? - спросил он, читая какой-то
документ. - Жосленом?
- Его зовут Гарднер, - начал я. - Он...
Я остановился. Что тут говорить?! Какими словами мог бы я передать, как
чернело обгорелое здание с выбитыми окнами и дверью, болтающейся на одной
петле, как мертво хрустели под ногами перегоревшие стекла с неуловимым
радужным отливом, какая была черная, сухая, жаркая, обгорелая проклятая
земля в нашем саду и как страшно выглядели два трупа в нашем доме: один -
отцовский, закрытый простыней, на диване, и другой - прямо на полу,
маленький, скорченный, с размозженным черепом и разбросанными руками, в
одной из которых так и закостенел, так и прирос к ладони, пока его не
выломали силой, крошечный лиловый браунинг. Все это только на секунду
блеснуло перед глазами и ушло опять, оставляя только тупую боль и тяжесть в
душе. Оцепенело я смотрел на бородатого и чувствовал, что слова у меня не
идут из горла.
В это время полицейский негромко воскликнул:
- Ну, так, правильно: "Иоганн Гарднер, уроженец города Дрездена,
рождения тысяча девятисотого года". Вот, - он протянул мне паспорт Гарднера.
- Значит, таки не Жослен, а Гарднер?
Я был так сбит с толку, что ничего не ответил.
- Ну, так что же вам нужно от этого господина? - спросил, помедлив,
полицейский и, не дождавшись моего ответа, снова полез в бумажник. - Вот тут
есть постановление министерства юстиции о прекращении наказания Иоганна
Гарднера ввиду того, что осужденный, - дальше он читал по бумаге, - "по
состоянию здоровья неспособен к несению наказания и не будет способен к
этому в дальнейшем". А вот, - и он вытащил другую бумагу, - протокол
медицинской комиссии, вот акт, ну и так далее. А, по правде сказать,
больным-то вы что-то совсем не выглядите! - сказал он вдруг зло и
насмешливо. - Что же, интересно, у вас заболело? Сердце небось сдало? А? -
Гарднер молчал. - У тех, кого вы расстреливали, тоже сдавало сердце, да
тогда вы что-то внимания на это не обращали. Возьмите, пожалуйста, ваши
документы. - Он сунул ему обратно бумажник и грубо спросил: - Так с сердцем,
говорю, неполадки?
- Но вы же читали медицинское заключение, - вежливо улыбнулся Гарднер.
Вообще он держался очень хорошо, не егозил, не забегал вперед, не улыбался,
а просто стоял и давал объяснения.
- Медицинское заключение, - недоброжелательно сказал, как будто
выругался, сержант и выхватил у него из рук бумажник. - Дайте-ка еще раз
взгляну на это самое медицинское заключение. "Частые потери сознания,
судорожные припадки эпилептического порядка, головные боли в области затылка
и тошнота". В области затылка! Это, наверное, при исполнении служебной
обязанности вас и хватили по затылку?
Я даже вздрогнул. Так вот почему он оказался "неспособным" к несению
наказания. Ганка спас его от петли - стрелял с десяти шагов в упор и
все-таки не убил. Как бы не в силах наглядеться, я смотрел на каштановую
бороду, серые спокойные глаза, а видел не это, а то, как пятнадцать лет
назад его, обвисшего и окровавленного, выносила из кабинета топочущая, до
смерти перепуганная охрана, а прямо перед столом, на ковре, в черной луже
крови лежал маленький человек с размозженным черепом и браунингом в далеко
откинутом, твердом и злобном кулачке.
- Поэтому вас и освободили? - спросил я ошалело.
Полицейский вдруг внимательно посмотрел на меня, быстро сунул документы
Гарднеру и приказал:
- Идите!
Гестаповец положил бумажник в карман и сказал нам обоим:
- Я сейчас зайду на почту, а вы тем временем подумайте. Я сейчас выйду.
И тут мной овладела такая бессильная злоба, так меня затрясло, что я не
помню, как подскочил к нему и схватил его за воротник. Еще секунда - и я ему
выбил бы челюсть, но он только слегка ответ голову и мягко, но сильно
перехватил мою руку на лету.
- Какой же вы невыдержанный! - сказал он почти добродушно. - А ведь
журналист. Разве кулаком что-нибудь докажешь? Почитайте-ка собственные
фельетоны!
- Ну, вы лишнего-то тоже не болтайте! - обрезал его полицейский. -
Какой еще кулак! Что никто вас не трогал, тому я свидетель.
- Да что вы, что вы, сержант! - любезно развел руками Гарднер. - Разве
я заявляю претензии? До свидания! - Он пошел и остановился. - Но только два
слова на прощание вам, дорогой господин Мезонье. Вы же юрист - вот я все
время с большим удовольствием читаю ваши интереснейшие статьи, - так неужели
же вам не понятно, что если меня десять лет тому назад судили и осудили, то
это только потому, что какие-то очень уважаемые круги сочли, что им будет
спокойнее, если я, вместо того чтобы гулять по Парижу и Берлину, буду сидеть
за решеткой. И если меня освободили, то опять-таки потому, что эти же самые
в высшей степени авторитетные и высокочтимые круги вдруг решили, что теперь
для их безопасности и спокойствия нужно, чтоб я именно гулял по Берлину и
Парижу, а не сидел за решеткой. Вот и все! До свидания!
Что мне оставалось делать? Он все понимал и знал. Знал, где я был,
знал, что я сейчас делаю, кем работаю, я же про него не знал ровно ничего,
даже что он такой же равноправный гражданин, как и я, и того не знал. Вот он
повернулся к нам спиной и пошел к зданию почты, за письмами, которые
получает на имя убитого им Жослена. Конечно, теперь он уже не постесняется
их взять. Мы, я и сержант, как бы легализировали его. Мы связались с ним,
чтобы его погубить, а он сразу же нам показал, что мы и гроша медного не
стоим перед ним, так чего ж ему с нами стесняться?
Он ушел, и с минуту мы стояли оба молча.
- Вы уж очень расстроились из-за него, - сказал сержант, - вот даже
побледнели. Значит, действительно насолил он вам, мерзавец.
Я промолчал.
- Но я вас понимаю, - продолжал он, понижая голос. - Я сам был в плену
и знаю, какой там у них мед. Говорите, следователь гестапо?
- Нет, - сказал я, - начальник.
- Ай-ай-ай! - сержант пощелкал языком. - У него и взгляд-то волчий. И,
значит, он и допрашивал кого-нибудь из ваших?
Я опять промолчал.
- Да, - сказал полицейский, смотря на дверь почты, - и вот смотрите,
опять в своем полном праве, опять при деньгах и положении. - Он вздохнул. -
Что делается, что делается на свете, и не поймешь даже что! Болен! -
усмехнулся он. - Да таких больных бы...
Из почтовой конторы вышел Гарднер и, даже не взглянув на нас, ровным,
неторопливым шагом пошел по улице. Дошел до перекрестка, поднял руку,
остановил такси и сел в него. Полицейский смотрел ему вслед, пока машина не
скрылась за поворотом, и вдруг повернулся ко мне.
- Слушайте, - крикнул он в страшном волнении, - а что, если он нас
обманул? Бумаги-то, может, поддельные, а? В одном кармане документ на
Гарднера, а в другом - на Жослена... Постойте-ка, я... - И он сделал
движение броситься к углу улицы, полицейскому телефону.
- Бросьте, - сказал я, удерживая его за руку. - Бросьте! Будьте
спокойны, у него все в полном порядке. И фамилия, и служба. Это у нас все
время что-то не так, а у него полный порядок.
Ночью этого же дня я сидел в своем кабинете и думал. Мне крепко запала
в голову одна мысль, и я никак не мог отказаться от нее, как вдруг зазвонил
телефон. Сняв трубку, я узнал голос моего шефа:
- Алло, Ганс! Что вы сейчас делаете?
То, что шеф позвонил мне так поздно, в двенадцать ночи, меня не
особенно удивило. Старик любил меня и звонил мне в любые часы, как только
ему была нужна справка. Но именно этот звонок меня насторожил. Ведь не далее
как четыре часа назад мы расстались в редакции. Его куда-то вызвали, и я
даже помню слова, которыми мы обменялись на прощание. Он спросил меня,
готова ли у меня статья о прениях в парламенте. Дело шло о законе XIV века,
который карал лиц, заглядывающих с улицы в чужие окна. Парень, которому
впервые за четыреста лет предъявили такое странное обвинение, был осужден
условно на две недели заключения, тем бы дело и кончилось, но левые газеты
заговорили о судьях в пудреных париках, цепляющихся за порядки
средневековья, и дело было перенесено во вторую инстанцию, а потом и в
третью, то есть в верховный суд. Наша газета тоже поместила обширную статью
о законах арбалета и лука, действующих в век атомных двигателей. Тогда
другая сторона, крайне правая, заметила: "Если вы так против всего старого,
зачем же тогда цепляться за средневековую формулу: "Мой дом - моя крепость"?
Почему и ее не сдать в архив, как безнадежно устарелую и не отвечающую
конкретным условиям современности? А то ведь повелось так - как обыск в
редакции левой газеты или ночной арест, так поднимается крик на, весь свет:
"Помилуйте, нарушено право убежища!" Будьте уж логичны, господа
ниспровергатели!" Мы ответили, и заварилась каша. Вот обо всем этом я и
должен был написать ученую статью, сославшись на все узаконения, прецеденты
и судебную практику. Именно об этом мы и говорили с шефом при последней
встрече в редакции. Он спросил тогда: готова ли статья, и я ответил, что
будет готова к утру. Он мне сказал: "Ну, я надеюсь на вас, Ганс. Тряхните их
хорошенько, так, чтобы у них вся пудра с париков посыпалась". Так мы и
разошлись. И вот ночью он звонит мне опять и спрашивает не о том, готова ли
заказанная статья, а что я делаю сейчас. Я ответил ему, что отдыхаю. Он
засмеялся и воскликнул:
- И, конечно, не один?
Я сказал, что нет, один, да и всегда в это время я бываю один, - и
тогда он быстро, даже как-то скороговоркой, сказал, что коли так, то он
заедет ко мне на пять минут и хорошо бы, если бы в это время я был
действительно один: надо поговорить. Я опять повторил, что я один, и,
отложив рукопись, стал его ждать.
Он приехал ровно через пять минут - значит, был рядом, - и когда я
увидел его, то понял, что не зря его тон был слишком легок и бегл, а смешок
так продолжителен. Старик приехал с серьезным разговором. Однако, как бы то
ни было, войдя в комнату, он сразу стал кривляться. Со слоновьей грацией по-
шутил насчет подушек, разбросанных по дивану ("Кто их разбросал? А не
прячется ли кто-нибудь в соседней комнате?"), потом сказал, что он меня
обязательно женит, - в мои годы у него уже был сын, - и вдруг выпалил:
- А знаете, между прочим, Ганс, у меня был сейчас очень серьезный
разговор о нашей газете.
Тут я даже усмехнулся - до того старик не умел хитрить - и спросил его
напрямик:
- И обо мне что-нибудь такое?
Он страдальчески поморщился. Я сбивал его с толку, он не мог так, ему
нужен был разбег, разгон, только в минуту открытых лобовых атак он
становился груб и даже циничен - куда более циничен, чем это требовалось
обстоятельствами разговора. Поэтому сейчас он сгоряча ответил мне:
- Нет, о вас ничего! - Но сейчас же спросил: - А ваша статья готова? Я
могу ее посмотреть?
Я сказал, что еще нет, что только завтра утром она будет послана в
типографию.
- А что, разве и о ней шла речь?
- Да нет, нет! - замахал он руками и быстро, смущенно зашагал по
комнате. - Ух, как у вас душно! Разрешите, я открою форточку? - Он с минуту
провозился у окна; а когда повернулся, то опять был уже ясным,
благожелательным и спокойным. - Дело в том, что я хотел бы посмотреть эту
статью до сдачи в типографию, - сказал он наконец любезно, но твердо. - Вы
разрешите, конечно?
Тут я опять повел себя как-то не так, то есть попросту протянул ему
рукопись. Он ждал от меня беспокойных вопросов, недоумений и недовольства, и
то, что я так сразу взял да выложил ему рукопись, насторожило его опять. Он
взял ее в руки, пробежал несколько первых строчек, уныло воскликнул: "Ну,
великолепно!" - и, перегнув вдвое, спрятал в портфель. (Портфель этот стоит
особого описания: он был для меня подлинным символом его хозяина - эдакая
откормленная, разбухшая жаба величиной с большого кролика, и цвет-то у этой
жабы был зловещий, какой-то жухлый, буро-желтый, в грязных пятнах и
разводах.)
- Я вам отдам ее через три дня, - сказал старик.
(Значит, понял я, посылка статьи утром в типографию отпадает.) - Мне
она нужна для передовой.
(Значит, понял я, передовую он пишет сам или передаст ее кому-нибудь,
во всяком случае, мне писать ее не дадут.) - Надо, знаете ли, чтобы газета
выработала какой-то общий взгляд на все эти столь умножившиеся, - он
улыбнулся и сделал пышный жест рукой, - скандальные правовые эксцессы.
Ох, и как бы еще надо! Только об этом я и кричу все последние месяцы! В
чем дело, в чем дело, господа хорошие, что случилось у нас в стране? Эти
невероятные дела, беспричинные, казалось, самоубийства, эти осуждения по
законам восьмивековой давности, наконец, то, что такие древние преступления,
как убийство, похищения, изнасилования, "помолодели" до такой степени, что
стали достоянием бойскаутов, - все эти трагические и комические ватерлоо
нашей цивилизации, имеют же они какую-то общую почву, из которой и растут,
как поганки? Почему мы так захлебываемся, описывая их, и совершенно забываем
о нем, о том перегное, который их и питает своими соками?
А старик щелкнул замочком, выпрямился на стуле и спросил:
- Но вы не согласны со мной, Ганс?
- Конечно, - ответил я, - конечно, согласен! Вы отлично сказали, что
все это явления одного корня.
- Вот-вот, - просиял шеф, - я так и знал, что вы меня поддержите тоже.
- ("Я тоже тебя поддержу! Ах ты, премудрая жаба!") - И вот как раз сегодня у
меня был разговор об этом... - он замялся.
А я прямо спросил:
- Разговор о том, что я вас поддержу, шеф?
Он взмахнул руками и чуть не вскочил с места. Он терпеть не мог, чтобы
его подчиненные чрезмерно забегали вперед и угадывали его мысли.
- Но при чем тут вы, при чем тут вы? - чуть не закричал он и схватился
за грудь. - Ох, вот всегда так! При чем тут вы, Ганс? Я же говорю, что
разговор шел не о сотрудниках газеты, а обо всей газете целиком. Ну, боком
мы затронули и ваш отдел, конечно. - (Тут я слегка улыбнулся, а он снова
забеспокоился.) - Но это же совершенно естественно, Ганс! Если речь идет о
газете, то, значит, говорят и обо всех нас - ее работниках, не так ли? - (Я
кивнул головой и он успокоился.) - И, знаете, некоторые претензии имеются, к
сожалению, имеются. Часть их я сейчас же категорически отвел. Ну, насчет
того, например, что мы печатаем уж что-то слишком много отзывов насчет казни
этих двух несчастных. Тут я им прямо сказал: "Да, мы печатали эти отклики и
будем печатать, и тут никто нам, конечно, не указ! Мы - свободная пресса, а
не агенты правительства, прошу это помнить!" - С полминуты он благородно
фыркал. - Но некоторую часть упреков пришлось все же признать. А что же
делать? - он усмехнулся. - Надо же быть объективным. Один папа только
непогрешим, да и то в этом кое-кто сомневается! А, Ганс?
Тут мы немного посмеялись оба, и я предложил:
- Бели вы, шеф, не торопитесь, то я пойду закажу кофе.
Это для того, чтобы он посидел, подумал, как и в каком объеме ему
высказать мне то, что он принес в своем портфеле, а то будет целый день
сидеть и мяться, да и мне самому надлежало собраться с мыслями.
Ведь предстоял один из самых решительных разговоров в моей жизни. Он,
конечно, сейчас же ухватился за мое предложение и сказал, что с истинным
удовольствием выпьет чашку, так как у него совсем пересохло горло. Когда я
вернулся, он уже опять был благожелательный, улыбающийся, спокойный, положил
мне на руку благостную белую ладонь и сказал ласково:
- Да, очень, очень хвалят ваши статьи. А некоторые из них считаются
прямо-таки образцовыми.
Я взглянул на него почти с благодарностью. Как-никак, а все это
давалось ему с трудом. Старику было искренне жаль расставаться со мной, но
надо было идти ва-банк. И я спросил:
- Но ведь они сделали и кое-какие замечания? Они не во всем, наверное,
согласны со мною?
Только я это сказал, а он приоткрыл рот, как я понял, что зря и
спрашивал. Чем больше я буду выпытывать, тем больше он будет прятаться. И он
мне в самом деле ответил, что нет, литературно и даже политически они во
всем согласны со мной. Но...
- Но будьте же объективны, Ганс, есть и другая сторона вопроса. Вот вы
ведете большой, важный отдел и - ничего не скажу - очень хорошо ведете,
добросовестно, интересно, принципиально, с самым небольшим уклоном. Но
смотрите - что получается в итоге! Каждая статья сама по себе настолько
правильна, что ни одно слово не может быть оспорено. Но в течение года
газета помещает по вашему отделу не одну, а около двухсот таких статей и
фельетонов, которые вы заказываете лицам определенного направления и взгляда
на вещи. Это не считая мелких заметок, подписей и хроники. И вот вся эта
масса, взятая вместе, представляет из себя уже нечто совершенно иное, - это
кропотливый подбор фактов, пронизанных совершенно ясной тенденцией.
Я слушал и молчал, а он продолжал:
... ... ... Продолжение "Обезьяна приходит за своим черепом" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |