Слаповский, Алексей - Слаповский - Гибель гитаристаПроза и поэзия >> Русская современная проза >> См. также >> Слаповский, Алексей Читать целиком Алексей Слаповский. Гибель гитариста
---------------------------------------------------------------
© Copyrigh Алексей Слаповский, 1995
OCR: David Varshavsky
---------------------------------------------------------------
Повесть
В городе Саратове, на улице Ульяновской, в ночь с пятнадцатое на
шестнадцатое июля одна тысяча девятьсот девяносто четвертого года, в два
часа ночи в саду собственного дома номер тридцать три был найден мертвым
Денис Иванович Печенегин, сорока трех лет, гитарист.
1
Из тех, кто был у Дениса Ивановича в ту ночь, первым, пожалуй, следует
назвать самого верного его ученика и пламенного поклонника ДИМУ ГУЛЬЧЕНКО.
Он был у него и накануне - как, впрочем, и еженощно до этого, легко
переходя потом в бодрый день, потому что умел не спать и пять, и шесть суток
подряд: ему жаль было.
Дима прожил на свете двадцать три года, и если большинство из нас
склонно упиваться прошлым или грезить о будущем, то Дима полонен настоящим
днем, но не деловито-насущно, а поэтически, эмоционально - до странности
даже. Зачем ему спать? - происходящее и без того кажется ему нереальным,
неправдоподобным, снотворческим.
При этом он очень хорошо различает сложности жизни. Он даже согласен
допустить, что она еще сложней, чем это можно представить, вообразить и
осмыслить. Но у него слишком развиты слух, зрение, обоняние и прочие органы
чувств. Всякое услышанное слово он воспринимает остро и болезненно, он
взахлеб слушает любого человека, кто бы ни говорил, сам процесс речи
изумляет его, он с таким удивлением смотрит в рот говорящему, словно тот
некий инопланетянин, которого он никак не должен понимать и даже вообще
слышать в силу иной частоты звука, - но вот ведь слышит, понимает! Точно так
же и многое видимое для Димы - невероятно. Он способен час, и два, и три
торчать перед скромным девятиэтажным домишкой, не в силах постичь, как стоит
эта махина, как не повалится тысячетонная груда, как помещается в нее
столько людей, он размышляет, сколь велик гений человека, научившегося
возводить подобные сооружения. Когда в Саратове построили первый
восемнадцатиэтажный дом, он специально поехал на окраину и полдня провел
там, задрав голову и восхищаясь железобетонной чудовищной башней. Нет, он не
такой дурак, чтобы не беспокоиться о людях, которым, возможно, не так уж
хорошо жить в этом доме, он знает, что бетон для жилья вреден, что
отрываться от земли на высоту для человека тоже плохо: не иметь возможности,
выйдя за порог своего жилья, ступить босой ногой на землю -
противоестественно. Дима знает это и, восхищаясь, грустит, но восхищение все
же сильнее грусти. Он видел, конечно, по телевизору и в кино, что есть дома
(и природа - о которой отдельный разговор) несравнимо пышнее - небоскребы,
воистину скребущие небо; Дима часто представляет, как Земля, вращаясь в
неподвижном окружающем небе, оставляет домами на небе царапины - легко
заживающие, как царапины на воде, - и этим его представлениям не мешают
сведения из школьных учебников; пусть там больше правды, рассуждает он, но у
меня своя правда, с которой мне интересно жить, - и я ведь не причиняю этой
своей правдой никому зла?! (Кстати, на призывной предармейской комиссии он
подробно высказал эти мысли заинтересовавшемуся им члену комиссии -
невропатологу. Тот долго молчал, а потом, глядя в голубые глаза Димы,
произнес непонятные слова: "Забьют тебя, парень!" - и в результате Дима
получил вечное освобождение от армии с диагнозом: патологическая
впечатлительность. Ну или что-то в этом роде. Или вам точность нужна? Ну,
параноидальная шизофрения. Легче вам от этого? Суть в том, что по сути Дима
был здоров. Не меньше нас с вами.)
Итак, он видел многое по телевизору и в кино, в которое, правда, не
ходит, но телевизор и кино - отстраняют, как и фотографии, и открытки, Дима
равнодушен к этим изображениям, его волнует лишь то, с чем непосредственно
соприкасается его взгляд. Он мог бы поехать в Москву, например, где хоть и
не западные, а все же почти небоскребы, - но боится. Он боится потерять в
чужом городе сознание от восторга и переполненности души. Тут ведь не в
одних домах дело: люди еще. Дима не представлял, как он сумеет быть в
многотысячном скоплении людей, у каждого из которых - своя речь, свое лицо,
каждого хочется рассмотреть и послушать! Да он свихнется просто, он в
обморок упадет - как и случилось с ним в детстве, когда он впервые оказался
с отцом на ноябрьской демонстрации. Отец нес его на плечах, гордясь им и
своей отцовской силой, мама шла рядом, улыбаясь, вокруг было все пестрое,
громкое, люди пели и даже плясали, да еще чей-то голос раздавался с неба
оглушительно. "Ба-ра-бу-бе ба-бу ба-бе-би ба-би-бу-бу-бу-бу бе-бу-бип!" -
кричал голос огромные слова, которые оглушенному Диме перестали быть понятны
- и люди взрывались:
"Ураааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа..."
Головой вровень с сидящим на отце Димой шел долговязый хмельной
человек, он шел с подругой, которая была где-то внизу, и для ее удовольствия
кричал дольше всех; народ, рявкнув, умолкал, а он все тянул еще свое
"аааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа" - и люди, поняв его
игру, смеялись, и некоторые включились и тоже стали тянуть "ааааааааааааааа"
как можно дольше, но долговязый неизменно побеждал, игра разрасталась, и вот
уже все кричали, надрываясь, даже приседая в натуге, чтобы выдавить из себя
вместе с остатками воздуха остатки звука:
"Ураааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа..." - и вот тут-то Дима и
потерял сознание и стал падать с отца, который, слава Богу, успел подхватить
его - а если бы не успел, Дима мог бы стукнуться головой об асфальтовую
площадь до смерти, и отец Димы проклял бы тогда и ноябрьский революционный
праздник, и вообще все эти дурацкие советские праздники, он разочаровался бы
в социализме, о коммунизме уж не говоря, он стал бы пить, он разошелся бы с
женой, матерью Димы, потому что второго такого она ему не родит, он явился
бы однажды на ноябрьскую демонстрацию пьяный и на глазах милиции показал бы
начальственной толполюбивой трибуне нецензурный жест, его схватили бы, а он,
радостный, полез бы драться с милицией, виновной тоже, естественно, в его
покалеченной жизни, - и сел бы после этого в тюрьму и погиб бы там, - но
отец успел подхватить Диму - и даже не испугался, потому что Дима от падения
тут же пришел в себя, отец и не заметил, что он терял сознание, спросил
только: "Ты чего?" - "Пешком хочу", - сказал Дима. И отец остался счастлив,
не разошелся с женой, не сел в тюрьму, разочаровался же в социализме и
коммунизме гораздо позже, по мере того, как и все прочие разочаровались, -
он, впрочем, этого почти даже и не заметил, так как занят был более важными
делами: после Димы у него родилась Настя, после Насти Оля, после Оли Катя и,
наконец, пятым был Олег, которому сейчас всего три года. Скорее всего,
именно от отца Дима перенял этот неуемный интерес к процессу жизни, правда,
у него он был направлен в другую сторону и детей, например, он не хотел, ему
достаточно было младших сестер и брата. Семья жила трудно, но дружно в
большой квартире, специально соединенной из двух в большом типовом доме -
городское начальство пошло навстречу ввиду такой чрезвычайной (для города
Саратова) многодетности, подстегнутое, по правде говоря, статьей в газете,
которую написал одноклассник отца Димы, ставший журналистом и изумившийся
однажды, придя в гости, в каких условиях живет семья друга детства: две
комнаты на шестерых - Олега тогда еще не было.
О семье можно рассказывать долго, мы - о Диме. И - об одной из его
сестер, Оле - но позже.
Родившись в Саратове, Дима никогда и никуда за его пределы не выезжал.
Он страстно любит природу, городские деревья и кусты многое говорят его душе
своими пыльными листьями, однако природы во всем ее загородном великолепии:
лес, поле, овраги - он, конечно, не вынесет, он сейчас же сойдет с ума.
А вот от музыки Дима часто плачет - и от хорошей, и, к сожалению, от
простенькой, популярной. Стоит услышать ему по телевизору: ты уехал, милый
мой, не простился ты со мной, как быть, не знаю сама, ведь я осталась одна,
- и глаза начинает пощипывать - потому что он представляет вдруг тех
покинутых и брошенных, кто слова эти воспринимает всерьез, кто со слезами
слушает глупую песню - вот за них и с ними заодно Дима и плачет...
Утром накануне этой ночи Дима, как часто с ним бывало, не спал. Он пил
чай, смотрел в окно и вспоминал, как провожал после посиделок у Дениса
Ивановича красавицу Эльвиру Нагель.
Она не местная, приехала из города Нальчика учиться в университете - и
выучилась. Домой почему-то не вернулась, снимала квартиру с телефоном -
видимо, у нее были зажиточные родители, помогающие ей издали деньгами. Дима
мог бы расспросить ее подробней, но не хотел этого, он не хотел знать о ней
слишком много. Достаточно с него сплетен, что она в годы учебы была чересчур
доброй девушкой и никому, живя в общежитии, не отказывала. Диме на эти
сплетни наплевать. Даже если это правда. Он видел в этом только лишь страсть
к жизни. Сейчас Эльвира выглядит слегка усталой и очень взрослой в свои
двадцать пять лет, гораздо старше Димы - так ему кажется. Дима любит ее. То
есть, вернее, себе он говорит, что просто немного влюблен, ведь если
окажется любовь - тогда страшно, тогда неизвестно, что делать. У него уже
было это в школьные годы. Он задыхался, он не мог поверить: вот она, рядом,
живая, можно видеть ее, слышать - сколько угодно. Заговорить же с ней не
только о любви, но даже о чем-то обыденно-школьном он не мог: немел, дрожали
руки и ноги, столбенел ум. Так и любил - издали, потом она уехала, он был
рад, надеясь, что любовь к ней, неизвестно куда уехавшей, лишит его
способности любить других. Но случилось: любя ту девочку, полюбил и Эльвиру.
Поэтому и убеждает себя во влюбленности, а не любви. Эльвира не раз говорила
ему, что провожать ее не нужно - и близко, и светло уже на улице. Как
хочешь, отвечал Дима. Ну ладно, соглашалась Эльвира. И сегодня, как всегда,
они молча шли рядом по пустому молчаливому городу, и Дима вспоминает теперь,
как это было: четкие звуки шагов, ее дыхание - неуловимое для другого, но
слышимое Димой, - невесомое, вроде бы, но меж тем постоянно меняющее цвет -
или как это еще сказать? - в зависимости оттого, что она думает. Нет, Дима
не умеет читать мыслей, но чувствует их, поэтому, хотя и не сказала Эльвира
ни слова на протяжении всего пути, ему кажется, что они много и хорошо
говорили, он ведь, как и она, беспрерывно менял мысли, хотя и не понимал, о
чем думает, свое дыхание он тоже ведь чувствует - и не только дыхание, он с
точностью до удара в минуту знает всегда, какое у него сердцебиенье, он
видит, какими становятся его глаза от того, на синее он смотрит, на желтое
или вообще на коричневое, - и понимает, что эта сверхчувствительность
самоощущения, приятная сейчас, может стать для него источником многих
тягостных переживаний в старости, - но старость далеко - или, скорее всего,
- никогда.
Диму мучило сознание невыполненного долга: он не поговорил с Эльвирой о
важном и серьезном. Нет, не о себе, не о своей влюбленности. Не поговорил о
Денисе Ивановиче. А давно пора, давно уже пора, ему пора сказать, а ей пора
послушать.
Дима включил тихую музыку, лег на диван боком - чтобы, когда потекут
слезы, они не наполняли бы глаза (и придется вытирать, отвлекаться), а
стекали бы сами по себе.
Музыка была хорошая.
Вот так четыре года назад он плакал ночью на темной улице,
прислонившись к забору, на улице Ульяновской, где сохранились еще старые
деревянные частные дома, из такого дома и слышалась музыка, гитарная чистая,
частая, искусная, задушевная музыка. Он, бродя по улицам, случайно оказался
здесь. Он думал, что это радио. Но вдруг музыка оборвалась, послышались
голоса, смех, а потом - уже другая музыка. Значит, это живой человек играет
на живой гитаре, поразился Дима, и кто-то, счастливый, слушает в
непосредственной близости! Дима стеснительный человек - но не тогда, когда
восхищен чем-то. Поэтому он сомнамбулически открыл калитку, пошел на звуки -
в сад, увидел группу разных людей за дощатым столиком, и возле столика, и
просто на траве, а на ящике каком-то сидел гитарист и играл.
На Диму посмотрели без удивления.
Гитарист играл и играл (той ночью Денис Иванович был в редкостном
кураже), некоторые слушатели, хоть и были явно поклонники таланта, слегка
приустали, вот один парень с черными очами наклонился, что-то кому-то
говоря, Дима показал ему кулак, парень усмехнулся.
Наконец гитарист закончил игру. Совсем закончил. Показывая это, он
уложил гитару в футляр. Дима подошел к нему, схватил его руку и поцеловал
коротко и сильно - навсегда.
Он и до этого восхищался многими людьми, но Денис Иванович был первый,
кто покорил его безоговорочно, полностью.
Он стал брать уроки у него. Денис Иванович осмотрел его пальцы,
проверил его слух и сказал, что лучшее, чего может достигнуть Дима, -
аккуратно играть несложные пьесы - любительски. Захочет - станет и мастером,
но все его мастерство сведется к умению не сбиться за полчаса или час
непрерывной игры, не сфальшивив и не пропустив ни одной ноты.
Дима на все был согласен. Он был старателен. Через четыре месяца он уже
мог сносно сыграть довольно сложную пьесу Апподижелли "Вечерний закат".
Сложную - и красивую. Начиная ее, Дима волновался, к середине слезы начинали
струиться из глаз, а к финалу он тихо ревел в три ручья, беря звучные
аккорды, прощаясь с мелодией.
И на этом он остановился, дальше не пошел. В сотый раз тешил себя
"Вечерним закатом", доведя исполнение до блистательности, до волшебной
легкости - и непременно при этом плакал. Он боялся, что если возьмется
играть что-то другое, то душа, без того наполненная "Вечерним закатом", не
выдержит. Нет, с него хватит! - и он вновь и вновь извлекал из струн
божественные звуки Апподижелли. И Денис Иванович никогда не уставал его
слушать, а однажды сказал: "Знаешь, я, пожалуй, оказался не прав. Ты добился
невероятного. Ты играешь эту вещь лучше всех в мире. Только эту вещь - но
лучше всех в мире. А может, в этом и суть - делать что-то одно, но лучше
всех в мире. У меня такого нет. Но мне и не нужно".
- Мне тоже не нужно, - сказал Дима.
- Знаю, - сказал Денис Иванович.
С таких, как Дима, учеников Денис Иванович не брал денег.
Он вообще сначала обходился без уроков музыки - зарабатывал, работая в
оркестре народных инструментов при филармонии. Но пришли времена, когда
отпала необходимость повсеместно в оркестрах народных инструментов, как и в
ансамблях народных песен и плясок, как и во всем прочем народном вообще,
Денис Иванович остался без заработка. Спервоначала он кормился выступлениями
сольными - от той же филармонии. Ездил, куда пошлют: и в глубинку, в
районный Дворец какой-нибудь культуры, и в пионерские лагеря, и в лагеря
исправительно-трудовые, а то и вообще в тюрьмы строгого режима. Надо
сказать, что лучшая публика была у него именно в тюрьмах. В других
аудиториях его изысканный репертуар наводил, если честно, иногда скуку,
публика помаленьку рассасывалась, где вежливо, потихоньку, а где и не таясь,
топая ногами и хлопая сиденьями клубных деревянных кресел. Приходилось или
игнорировать - или ублаготворять народ любимым произведением
"полонезогинского". В тюрьме же тон задавали воровские авторитеты, которые,
принципиально ненавидя всякий подневольный труд, в искусстве Дениса
Ивановича видели именно искусство. Ловкость пальцев, бегающих по струнам и
ладам, дробность переборов напоминали им искусство собственное, воровское, в
котором тоже важны безошибочность, спорость, четкость - а в финале именно
такое торжество полнозвучных аккордов, какое раздается в руках Дениса
Ивановича, клокочет в теле гитары. Они уважали мастерство - и не дай бог
кому-то из мелкоты шаловливо крикнуть музыканту: "Цыганочку давай!" -
авторитеты пресекали хулиганство коротким взглядом, кратким словом, крепким
кулаком.
Денис Иванович стал своим человеком в разъездном эстрадном мире
областного масштаба, репертуар его расширился, помимо "полонезогинского",
инструментовками романсов и современных популярных песен, несколько раз
Денис Иванович попробовал спеть - и не без успеха. Однажды после концерта к
нему подошла женщина. Судя по лицу, лет под шестьдесят. Где ночуете,
спросила. В районной гостинице, ответил Денис Иванович. Начхайте на нее, у
меня дома перины, уют, а хочете - на сеновале, сеновал просторный, как
иродром. Перины и уют для Дениса Ивановича не внове, а вот сеновала,
просторного, как иродром, захотелось. И теплого хлеба в придачу, и парного
молока кружку. А там, глядишь, у доброй старушки дочка окажется или даже
внучка - и очарует он ее своей игрой, и... Но ни дочки, ни внучки не было,
женщина жила одна. Не было и парного молока с теплым хлебом. То есть хлеб
был, свежий, мягкий, но, надо ж быть точным, не теплый. Зато была пахучая,
не противная самогонка и ломти бочкового соленого арбуза - такого
необыкновенного в своей приятности вкуса, что Денис Иванович ел и не мог
накушаться, выпитым стопкам самогона счет потерял, но хмеля не чувствовал.
Глядя в добрые глаза пожилой женщины, он взял гитару и начал ей играть
печальное, любимое: Второй концерт Геслера, транскрипция Иванова-Крамского.
Женщина слушала не подшибив скулу рукой, не утирая глаза кончиком платка,
она легла на сеновале по-молодому, гибко и упруго, что Дениса Ивановича
удивило. Удивило, встревожило. Он даже чуть не сбился в одном месте. Но
доиграл, выпил самогону, крякнул прилично-негромко, откусил кусочек арбуза,
сплюнул черное скользкое семечко и сердечно спросил:
- А сколько вам, извините, лет, Евдокия Андреевна?
- Чего извиняться. Сорок восемь.
Все правильно, подумал Денис Иванович.
И - неправильно. Потому что он чувствует что-то другое.
И он тронул рукой плечо женщины.
Она вздохнула.
Некоторое время спустя ошеломленный Денис Иванович гладил шелковистую
кожу Евдокии Андреевны, оглядывал стройность ее тела и говорил:
- Обманываете вы меня. Никак не может вам быть сорок восемь лет.
- А ты на рожу мою посмотри, - усмехалась Евдокия Андреевна. - Мало,
что стара, да-щь некрасива! Че там!
- Лицо - бог с ним, хотя глаза у вас чудесные. Но телу вашему, коже и
очертаниям вашим больше двадцати лет никак не дашь!
Евдокия Андреевна помолчала. Потом спросила:
- Ты врешь или как?
- Клянусь, такой красоты не видел!
Евдокия Андреевна с изумлением осмотрела себя - и горько заплакала.
- Что вы, Евдокия Андреевна? Что вы? - бормотал смущенный Денис
Иванович, боясь, что обидел ее.
- Почему ж раньше-то? - всхлипывая, сказала Евдокия Андреевна. - Почему
ж раньше мне никто этого не сказал? Я б, может, по-другому себя вела бы в
этой жизни! А то знаю про себя: уродина, - и больше ничего не знаю. А про
тело мое никто мне никогда ничего не говорил. Если что было - то в темноте,
наскоро, наш мужик скорость любит, потому что женатый в своем большинстве.
Евдокия Андреевна увела Дениса Ивановича с сеновала в дом, там
фигуряла, обнаженная, перед большим зеркалом зеркального шкафа,
рассматривала себя, внимательно при этом поглядывая на Дениса Ивановича - не
смеется ли, зараза городская? Нет, не смеется, с восторгом смотрит!..
Неделю не отпускала она его от себя.
Но, как ни тяни, пришла пора прощаться. Евдокия Андреевна собирала
Дениса Ивановича в дорогу так, как собирают бабы своих мужей на войну:
тяжело, молча, хлопотливо, бесслезно. В жар кинет: убьют, убьют, не
вернется! Холод замкнет сердце заранее терпением и надеждой: не убьют, не
убьют, не хочу!
Собрала. Присели на дорожку.
- Ну... - сказал Денис Иванович.
- До свидания, - буднично сказала Евдокия Андреевна, посматривая как бы
невольно вокруг себя с нетерпением хозяйки, которой хочется поскорей
выпроводить постояльца да навести в доме прежний порядок.
Денис Иванович поднялся.
- Уедешь - повешусь, - хрипло сказала Евдокия Андреевна.
Денис Иванович сел.
- Дурак, - сказала Евдокия Андреевна. - Дурак или глупый: кто ж бабам
верит? Если б из-за мужиков вешались, ни одной бабы не осталось бы. Езжай
спокойно.
Денис Иванович поднялся.
- Езжай, а я повешусь, - тихо, почти неслышно произнесла Евдокия
Андреевна.
Денис Иванович сел.
- Уходи, дубина непонятливая! - закричала Евдокия Андреевна. - Ничего в
жизни не понимаешь! Я на испуг тебя беру, использую характер твой! Шантаж
называется, видел кино? - когда пугают сделать, а не делают! Пугаю тебя,
чтобы ты остался, а ты не верь, уезжай, ничего я с собой не сделаю!
- Правда? - спросил Денис Иванович.
- Ой, да правда, правда, проваливай ты!
Но Денис Иванович не поверил, остался. Сказал, что торопиться, мол,
некуда. Замучила городская суета, почему не отдохнуть, если есть
возможность?
И ласкал Евдокию Андреевну, ласкал и от души, и для того, чтобы бросила
она свои мысли и хотела бы жить. Но чем ласковей были его ласки, тем меньше
хотела жить Евдокия Андреевна - без него. И однажды утром сказала:
- Или ты сегодня уедешь - или не уедешь отсюда никогда.
Денис Иванович посмотрел в ее юные зеленые глаза и вспомнил недавний
свой сон: будто стоит над ним Евдокия, обнаженная и прекрасная, и наставляет
на него вилы, целясь в шею, волосы густые растрепаны, рот перекошен
страданьем, Денис Иванович - во сне - говорит: что ты, чуднґая какая, разве
этими вилами можно? - ты ими и в навоз тычешь, и в прочую пакость, заражение
крови будет! Ничего не будет, безнадежно и страшно ответила Евдокия. Денис
Иванович испугался, услышал собственный стон и проснулся: Евдокия Андреевна
склонилась над ним, спрашивая тревожно: что такое? что такое? а потом
обхватила его голову, будто детскую, стала качать и приговаривать: нет,
миленький, нет, нет, нет, - непонятно, к чему относилось это "нет", которое
и матери своим детям говорят, отгоняя их ночные страхи: нет, нет, нет!
Денис Иванович уехал и больше никогда там не появлялся. Он не встречи
боялся с ней, он боялся узнать то, о чем боялся узнать.
Гастроли же продолжал.
Тут и возник как раз Дима Гульченко, взялся сопровождать его - и
оказался неожиданным препятствием, сказав Денису Ивановичу уважительно, но
сурово, что тот не имеет права унижать себя халтурой, тратить время на
бесполезное, хоть и благородное дело. Надо беречь себя.
Денис Иванович послушался.
Он стал давать платные уроки. Дима и тут не преминул высказать свое
неодобрительное мнение, но, правда, в более мягкой форме: ученики, по
крайней мере в большинстве своем, были преданы музыке и, главное, считали
Дениса Ивановича лучшим музыкантом на свете. Да и плата была почти
символическая, вследствие чего в доме Дениса Ивановича не имелось никаких
запасов, кроме чая. Чай у него был всегда - и в большом количестве, он и сам
покупал, и гости приносили, зная его любовь к хорошему чаю и тоже
пристрастившись выпивать за ночь по двенадцать-пятнадцать стаканов
душистого, свежезаваренного и, само собой, без сахара, потому что с сахаром
и воду можно пить, чай же сахаром не портят!
Влюбленный в учителя, Дима сожалел, что никто из центральных
(московских или питерских) людей, понимающих в гитарной музыке, не слышал
искусства Дениса Ивановича. Печенегин ведь никогда не стремился участвовать
ни в каких конкурсах, не ездил, как другие, в Москву в поисках связей,
довольствовался тем, что есть.
Однажды в Саратов явился некий музыковед - принесла его нелегкая,
принесла его бескормица, надеялся он завлечь публику эффектным названием
своей лекции: "Гитара от Паганини до The Beatles". Народ, тем не менее,
кой-какой собрался, рассчитывая послушать записи чего-нибудь интересного. Но
записей оказалось мало - да к тому же на дряхлом магнитофоне, на заезженных
пленках, сама лекция была скучной, раздраженный гость вскоре бросил
рассуждать о музыке и начал рассказывать о личных знакомствах с великими
гитаристами и, вдобавок, с Володей Высоцким, которого именно он, собственно,
и выучил играть на гитаре, поскольку жили они в детстве почти в одном доме
на соседних улицах. Через час недовольная публика разошлась, а Дима, конечно
же присутствовавший здесь, подошел к музыковеду и спросил, не хочет ли он
послушать прекрасного гитариста - такого, какого он никогда еще не слышал.
Музыковед с усталым озлоблением сказал, что всех прекрасных гитаристов он
слышал, а если где-то есть гитарист, о котором он не слышал, значит, это не
прекрасный гитарист. Дима, поступясь принципами, сказал, что на улице сыро и
холодно (была поздняя осень), а у него вот есть бутылочка водки - не угодно
ли? Музыковеду оказалось угодно, и после этого его было легче уговорить и
отвести к Денису Ивановичу под видом одного своего знакомого. Вечер шел
своим чередом - пили чай, балагурили, потом играл кто-то из учеников, потом
сам Денис Иванович взялся за гитару. В этот вечер он играл очень хорошо,
Дима радовался за него и посматривал на музыковеда. Лицо того было
непроницаемо. Водка была выпита. Ему хотелось в гостиницу, а потом скорее
домой, к старенькой доброй маме, домой, прочь из этого идиотского города,
где люди свою серую провинциальную жизнь считают настоящей жизнью - за
неимением понятия о действительно настоящей жизни, где тужатся изо всех сил,
изображая культурные потребности - на гитарах вот играют, и даже
классический, бляха-муха, репертуар!..
- Вам понравилось? - спросил Дима, когда они вышли в полночь из дома
Печенегина.
- Любительщина, - кратко сказал музыковед. - Проводите меня до
гостиницы. Это недалеко?
Дима молча проводил его до гостиницы и только тут дал волю своему
гневу.
- Что вы со мной сделали, я ведь никого никогда не бил! - сказал он со
вздохом и начал быстро и довольно сноровисто стучать костистыми кулачками по
лицу музыковеда. А тот, сперва растерявшийся от неожиданности, вдруг
отпихнул от себя Диму одной рукой, а второй отвесил такой удар, что Дима
слетел с ног. Поднялся - и получил вторичное угощение. Поднялся - и третий
сокрушительный удар повалил его надолго.
Знать бы ему, что музыковед в молодости был боксером-легковесом и дошел
даже до чемпионата Москвы, а в чемпионате до полуфинала - и если б не
поскользнулся в ответственный момент и противник этим не воспользовался,
отправив его в нокаут, кто знает, как бы сложилась его судьба...
Очнувшись, Дима отправился домой. Он не разуверился в Денисе Ивановиче.
Он продолжал считать его великим гитаристом.
Но к большому человеку - большие и требования, считал он. Никогда и
никому он не давал советов, никогда не вмешивался в чужую жизнь, но здесь
было особенное - Денис Иванович настолько вошел в него, что стал как бы
частью Димы, а к себе Дима относился строго. Нет, конечно, умея восхищаться
многим в окружающем мире, он, случалось, восхищался и собой. Лежит, бывало,
в ванне, поднимает руки или ноги, рассматривает их: дивны дела природы,
сотворившей эти мудрые чудеса! Неосознаваемый, неуловимый посыл из мозга - и
поднялась рука, мгновенная, в долю секунды команда - и сжались пальцы,
разжались пальцы. Но вот сам мозг, при всей его потрясающей удивительности,
все ж несовершенен. Он ведь - это доказано! - способен выучить любой
иностранный язык за три дня - однако ленится, не умеет себя напрягать и
расходовать. В нем таятся величайшие художественные фантазии, вот-вот,
кажется, гениальный всплеск выльется в нечто осязаемое, Дима бросается к
бумаге, пишет стихотворение или рассказ - получается пошлость и глупость.
Тело, право же, совершенней. Отношение к частям тела у Димы настолько
своеобразное, что он постоянно боится осквернения, моет руки по двадцать раз
на дню, меняет белье два раза в день, - а любя свою одноклассницу или вот
теперь Эльвиру Нагель, он даже представить не может, что его тело
соприкоснется с телом чужим, пусть тоже божественным, но - для себя
божественным, а для тела Димы - чужим, при этом он понимает природное
предназначение плоти в ее крайних проявлениях, но оставляет и тут за собой
право быть неправым.
Другие же пусть живут как хотят.
Только не Денис Иванович.
- Вы ведь - чистейший человек, - сказал Дима однажды Денису Ивановичу,
стесняясь, переживая потрясение оттого, что осмеливается так говорить с
Учителем, - значит, вы во всем должны быть чистым. А вы допускаете...
какие-то странные поступки. И эта, которая... И эта...
Он не называл имен, но Денис Иванович его понял.
- Что ж в этом такого нечистого? - улыбаясь, спросил он.
- Будто сами не понимаете, - сказал Дима.
- Я-то все понимаю, - грустно сказал Денис Иванович. - Другие - не
понимают.
... ... ... Продолжение "Гибель гитариста" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |