|
 |
|
|
|
Ремарк, Эрих Мария - Ремарк - Ночь в ЛиссабонеПроза и поэзия >> Переводная проза >> Ремарк, Эрих Мария Читать целиком Эрих Мария Ремарк. Ночь в Лиссабоне
-----------------------------------------------------------------------
Пер. с нем. - Ю.Плашевский
Изд. "Литература Артистикэ", Кишинев, 1979.
OCR & spellcheck by HarryFan, 26 July 2000
-----------------------------------------------------------------------
1
Я неподвижно смотрел на корабль. Ярко освещенный, он покоился на
поверхности Тахо [река в Португалии, на которой стоит Лиссабон], невдалеке
от набережной. Хотя я уже неделю был в Лиссабоне, я все еще не мог
привыкнуть к беспечным огням этого города. В странах, откуда я приехал,
города по ночам лежали черные, будто угольные шахты, и свет фонаря в
темноте был опаснее, чем чума в средние века. Я приехал из Европы
двадцатого столетия.
Корабль был пассажирским судном. Шла погрузка. Я знал, что он должен
отплыть завтра вечером. В резком свете обнаженных электрических огней на
борт подавали мясо, овощи, рыбу, консервы; рабочие втаскивали багаж, а
кран легко и бесшумно подымал, будто невесомые, тюки и ящики. Корабль
снаряжался в путь, словно Ноев ковчег.
Что же, это и в самом деле был ковчег. Каждое судно, покидавшее Европу
в эти месяцы 1942 года, было ковчегом. Америка высилась Араратом, а потоп
нарастал с каждым днем. Он давно уже затопил Германию и Австрию, глубоко
на дне лежала Прага и Польша; потонули Амстердам, Брюссель, Копенгаген,
Осло и Париж; в зловонных потоках задыхались города Италии; нельзя было
спастись уже и в Испании. Побережье Португалии стало последним прибежищем
беглецов, для которых справедливость, свобода и терпимость значили больше,
чем родина и жизнь, Того, кто не сможет теперь достигнуть благословенной
земли Америки, ждала гибель. Он был обречен истечь кровью в дебрях отказов
во въездных и выездных визах, безнадежных попыток добыть разрешение на
жительство и работу, в чащах бюрократии, лагерей для интернированных,
отчуждения и равнодушия к судьбе одиночки, - вечного следствия войны,
страха и нужды. Человек был ничем; надежный паспорт - всем.
Сегодня после обеда я пошел в казино "Эсторил" с надеждой выиграть. У
меня еще был приличный костюм, и меня впустили. То была последняя,
отчаянная попытка подкупить судьбу. Разрешение на пребывание в Португалии
у меня и Рут истекало через несколько дней. Никаких виз у нас больше не
было. Корабль, что стоял на Тахо, был Последним, с которым мы еще во
Франции рассчитывали попасть в Нью-Йорк, однако места на нем были
распроданы за несколько месяцев, а у нас не было ни разрешения на въезд в
Америку, ни денег; билет стоил свыше трехсот долларов. Я попытался
раздобыть деньги единственно возможным здесь способом - в казино. Даже
если бы я выиграл, попасть на корабль можно было бы чудом. Но во время
бегства и опасности, в отчаянии, как раз и начинаешь верить в чудо: иначе
нельзя выжить...
Но у меня ничего не вышло: из шестидесяти двух долларов, что у нас
были, пятьдесят шесть я проиграл.
В этот поздний час набережная была безлюдна. Вскоре, однако, я заметил
человека, который то бесцельно ходил взад и вперед, то вдруг
останавливался и начинал, как я, всматриваться в пароход. Я решил, что он
тоже один из потерпевших крушение и не заслуживает внимания. Потом я
почувствовал, что он за мной наблюдает.
Страх перед полицией никогда не оставляет эмигранта. Даже во сне. Даже
тогда, когда ему нечего бояться. Поэтому я тотчас же повернулся и со
скучающим видом человека, который не испытывает никаких опасений, медленно
направился прочь от набережной.
Вскоре я услышал позади себя шаги. Я шел все так же, не спеша. Меня
только мучила мысль, как известить Рут, если меня арестуют. В конце
набережной стояли дома, будто выписанные пастелью, похожие на больших
бабочек, уснувших в ночи. Там, в переулках, легко исчезнуть, затеряться.
Но идти еще слишком далеко. Если я побегу, меня могут подстрелить.
Человек теперь шел рядом. Он был немного ниже меня ростом.
- Вы немец? - спросил он по-немецки.
Не замедляя шага, я покачал головой.
- Австриец?
Я, не отвечая, смотрел на пастельные дома. Они приближались, но очень
медленно. Я знал, что есть португальские полицейские, которые хорошо
говорят по-немецки.
- Я не полицейский, - сказал человек.
Я ему не поверил. Он был в штатском, но ведь много раз в Европе меня
ловили жандармы в штатском. Правда, сейчас у меня были документы. И
неплохие. Их сделал в Париже профессор математики из Праги. И все-таки это
была подделка.
- Я видел, как вы рассматривали пароход, - сказал человек. - Поэтому я
подумал...
Я окинул его равнодушным взглядом. Он не был похож на полицейского.
Однако последний жандарм, который сцапал меня в Бордо, выглядел так
жалостно, что походил скорее на Лазаря, пробывшего три дня в могиле. Он
оказался самым безжалостным и арестовал меня, хотя знал, что немецкие
войска через день будут в Бордо. И я бы погиб, если бы директор тюрьмы не
смилостивился и не выпустил меня спустя два часа.
- Хотите в Нью-Йорк? - спросил человек.
Я не ответил. Мне оставалось еще двадцать метров, чтобы сбить его и
убежать, если понадобится.
- Вот два билета на корабль, - сказал человек и сунул руку в карман.
При слабом свете я не мог разглядеть протянутые им бумаги. Впрочем,
теперь мы уже довольно далеко отошли от набережной, и можно было рискнуть.
Я остановился.
- Что все это значит? - спросил я по-португальски. Я знал несколько
слов.
- Вы можете их взять себе, - ответил он. - Даром. Мне они не нужны.
- Вам они не нужны? Почему?
- Мне они больше не нужны.
Я уставился на человека, не понимая его. Он и в самом деле не был похож
на полицейского. Чтобы арестовать меня, вряд ли требовались такие нелепые
трюки. Но если билеты настоящие, почему он их предлагает мне? Хочет
продать? Меня затрясло.
- Я не могу их купить, - сказал я наконец по-немецки. - Они стоят целое
состояние. В Лиссабоне есть богатые эмигранты. Они заплатят вам сколько
захотите. У меня нет денег, вы ошиблись.
- Я не хочу их продавать, - сказал человек.
Я опять взглянул на билеты:
- Они настоящие?
Вместо ответа незнакомец протянул их мне. Я взял и почувствовал, как
они захрустели в пальцах. Да, настоящие. Они означали спасение. Без них
была гибель. Но ведь я не смогу воспользоваться ими. У нас нет
американской визы. Правда, завтра утром можно еще попытаться получить ее
или, в крайнем случае, продать билеты и на выручку жить еще целых полгода.
- Я вас не понимаю, - сказал я.
- Вы можете их забрать, - ответил он. - Даром. Завтра утром я уезжаю из
Лиссабона. Но ставлю одно условие.
У меня опустились руки. Конечно. Я же знал, что все это не так просто.
- Какое? - спросил я.
- В эту ночь я не хотел бы оставаться один.
- Вы хотите, чтобы я был с вами?
- Да. До утра.
- И все?
- Да, все.
- И больше ничего?
- Больше ничего.
Я с недоверием посмотрел на человека. Да, я, конечно, знал, что люди,
подобные нам, иногда не выдерживали и надламывались; у них часто не
хватало сил переносить одиночество; странно - они боялись пространства,
хотя для них почти не оставалось места в жизни. Я знал, что тогда, вот так
же, ночью, оказавшись рядом, кто-нибудь, даже незнакомый, мог удержать
человека от самоубийства. Считалось само собой разумеющимся, что люди
просто помогают друг другу. Никто не брал за это платы. Тем более - такой.
- Где вы живете? - спросил я.
Он поднял руку, будто защищаясь:
- Туда я не хочу, нет ли здесь кабачка, где можно провести время?
- Наверно, есть.
- Я имею в виду - для эмигрантов. Что-нибудь вроде "Кафе де ля Роз" в
Париже?
Я знал "Кафе де ля Роз". Рут и я ночевали там в течение двух недель.
Хозяин разрешал, если заказывали кофе. Мы приносили с собой несколько
газет и ложились прямо на полу. Я никогда не спал за столом. Можно упасть.
А с пола не упадешь...
- Я не знаю такого заведения, - сказал я.
Я-то знал, но разве можно человека, который дарит билеты на пароход,
вести туда, где люди готовы отдать за билет собственный глаз.
- Я знаю тут только один ресторан, - сказал он. - Мы можем попытаться.
Может быть, он еще открыт.
Он подозвал такси и посмотрел на меня.
- Хорошо, - согласился я.
Мы сели в машину, и он назвал шоферу адрес. Мне нужно было предупредить
Рут о том, что я до утра не вернусь, но тут вдруг, только я сел в теплое,
затхлое такси, во мне вспыхнула такая дикая ошеломляющая надежда, что
закружилась голова. А может быть, это правда? Может быть, наша жизнь и в
самом деле еще не кончилась?
Вдруг свершилось невозможное, и мы спасены? Теперь я уже не решался
оставить незнакомца даже на секунду.
Мы объехали Праса де Коммерсио [рыночная площадь] и попали в путаницу
лестниц и переулков, которые вели вверх. Эта часть Лиссабона была мне
неизвестна; как и везде, я здесь тоже знакомился главным образом с музеями
и соборами - не потому, что любил бога или искусство, а просто потому. что
в соборах и музеях не спрашивали документов. Перед распятием и полотнами
живописи еще можно было оставаться просто человеком, а не субъектом с
сомнительными документами.
Мы вышли из такси и пошли вверх по лестницам и извилистым улочкам.
Пахло рыбой, чесноком, ночными цветами, ушедшим солнцем и сном. В стороне
- в ночном небе - вздымалась часовня святого Георга. Всходила луна и свет
ее лился водопадом по ступеням лестниц. Я обернулся и посмотрел вниз, на
гавань. Там была река, а река - это свобода, жизнь, она впадала в море, а
море - это уже Америка. Я остановился.
- Вы не шутите со мной, надеюсь, - сказал я.
- Нет, - откликнулся человек.
- Я говорю о билетах.
Еще на набережной он опять сунул их в карман.
- Нет, - сказал он. - Я не шучу.
Он показал маленькую площадь, окруженную деревьями.
- Вон там ресторан, о котором я говорил. Он еще открыт. Там мы не будем
бросаться в глаза. Это место посещают главным образом иностранцы; нас
сочтут за людей, которые утром уезжают и проводят здесь последнюю ночь в
Португалии.
Мы вошли. Это был скорее бар, рассчитанный на туристов, с маленькой
площадкой для танцев и террасой. Слышалась гитара; в глубине помещения я
заметил певицу - исполнительницу фадо [португальские народные песни].
Несколько столиков на террасе было занято. Я заметил женщину в вечернем
платье и мужчину в белом смокинге. Мы нашли свободное место в конце
террасы. Отсюда виден был Лиссабон - шпили церквей в бледном сиянии,
освещенные улицы, гавань, пристани и корабль на реке, ковчег надежды.
- Верите ли вы в загробную жизнь? - спросил человек с билетами.
Я ожидал чего угодно, только не этого вопроса.
- Я не знаю, - ответил я наконец. - В последние годы я был слишком
занят вопросом о том, как продержаться в этой жизни. Если я попаду в
Америку, то охотно займусь проблемой, о которой вы упомянули.
Последнее я добавил для того, чтобы напомнить о билетах.
- А я не верю, - сказал он.
Я вздохнул. Выслушать какого-нибудь несчастного куда ни шло, но вести
философские дискуссии? Нет, на это я сейчас не способен. Мной овладело
беспокойство. Внизу, на реке, стоял корабль.
Некоторое время мой сосед сидел так, словно заснул с открытыми глазами.
Затем, когда гитарист вышел на террасу, он очнулся и сказал:
- Меня зовут Шварц, по паспорту. Это не настоящее имя. Но я привык к
нему, и на эту ночь его вполне достаточно. Вы долго были во Франции?
- Пока можно было...
- Вас интернировали?
- Как и других. Когда началась война.
Человек кивнул.
- Нас тоже. Я был счастлив, - быстро сказал он вдруг, понизив голос. -
Я был очень счастлив, - повторил он, глядя в сторону. - И никогда не
думал, что можно быть таким счастливым.
Что-то меня поразило в его словах. Они не вязались с его обликом - с
первого взгляда человек производил впечатление ординарного, застенчивого.
- Когда? - спросил я. - Может быть, в лагере?
- В последнее лето.
- В 1939 году? Во Франции?
- Да. В лето перед войной. До сих пор не понимаю, как все это
случилось. Мне обязательно нужно кому-нибудь рассказать все. Здесь я
никого не знаю. Все повторится еще раз, пока я буду говорить. И может
быть, я пойму. И может быть, оно останется. Мне нужно хотя бы еще раз...
Он замолчал.
- Вы меня понимаете? - спросил он через минуту.
- Да, - ответил я и осторожно добавил: - Это нетрудно понять, господин
Шварц.
- Нет! Этого нельзя понять! - страстно, с жаром сказал он. - Она лежит
там, внизу, в комнате с наглухо закрытыми окнами, в отвратительном дощатом
гробу, мертвая! Ее нет больше! Кто может это понять? Никто! Ни вы, ни я. И
никто! И если кто скажет, что понимает, - тот покривит душой!
Я молчал, выжидая. Мне уже не раз приходилось вот так сидеть и слушать.
Когда у тебя нет родины, потери особенно тяжелы. Нигде не находишь опоры,
а чужбина кажется особенно чужой. Я пережил это в Швейцарии, когда получил
известие, что мои мать и отец сожжены в концентрационном лагере в
Германии. Мне долго представлялись глаза матери в огне крематория. Они
преследуют меня и сейчас.
- Я думаю, вы знаете, что такое эмигрантский колер [болезнь лошадей,
похожая на бешенство; Ремарк применяет этот термин для характеристики
людей, уже не способных контролировать свои поступки], - сказал Шварц
спокойнее.
Кельнер принес блюдо креветок. Я почувствовал острый голод и вспомнил,
что с полудня ничего не ел. Я нерешительно взглянул на Шварца.
- Ешьте, ешьте, - сказал он. - Я подожду.
Он заказал вино и сигареты. Я быстро принялся за еду. Креветки были
свежие и острые.
- Мне неудобно перед вами, - сказал я, - но я очень проголодался.
Поглощая креветки, я рассматривал Шварца. Он сидел спокойно, без
нетерпения и раздражения, и смотрел на город, театрально раскинувшийся
внизу. Я почувствовал что-то вроде симпатии. Он, видно, был свободен от
фальшивых правил приличия и понимал, что если человек голоден, он будет
есть, даже если рядом страдают, и что это нельзя считать
бесчувственностью. Если ничем нельзя помочь другому - пусть голодный ест
хлеб, пока его не отняли.
Я отодвинул тарелку в сторону и взял сигарету. Я давно не курил -
экономил деньги для игры.
- На меня нашел колер весной тридцать девятого года, - сказал Шварц. -
После пяти лет эмиграции. Где вы были осенью тридцать восьмого?
- В Париже.
- Я тоже. К тому времени я уже был сломлен... Наступило время Мюнхена.
Агония страха. Я еще автоматически прятался и защищался, но сил у меня уже
не было. Наступит война, придут немцы и возьмут меня. От судьбы не уйдешь.
Так я решил и примирился с этим.
Я кивнул.
- Это было время самоубийства. Странно, когда немцы спустя полтора года
действительно пришли, самоубийств стало меньше.
- Потом был заключен Мюнхенский пакт, - продолжал Шварц. - Осенью
тридцать восьмого многие почувствовали себя так, будто им вновь подарили
жизнь. Наступило время страшного легкомыслия. В тот год в Париже второй
раз зацвели каштаны. Я дошел до того, что ощутил себя человеком, и за это,
конечно, пришлось поплатиться. Меня схватили и посадили на четыре недели
за неоднократный въезд в страну без разрешения. Затем началась старая
игра: под Базелем меня выставили за границу; швейцарцы отослали меня
обратно. Французы в другом месте опять выгнали... Вы знаете эту шахматную
игру, в которой фигурами служат люди?..
- Знаю. Зимой это не шутка. Самые лучшие тюрьмы, между прочим, в
Швейцарии. Тепло, как в гостинице.
Я снова принялся за еду. В неприятных воспоминаниях есть одна хорошая
сторона: они убеждают человека в том, что он теперь счастлив, даже если
секунду назад он в это не верил. Счастье - такое относительное понятие!
Кто это постиг, редко чувствует себя совершенно несчастным. Я был счастлив
даже в швейцарских тюрьмах, и только потому, что они были не немецкие.
Сейчас передо мной сидел человек, уверяющий, что он был счастлив; а в
это самое время у него где-то в Лиссабоне, в затхлой комнате, стоял
дощатый гроб...
- В последний раз, отпуская, мне пригрозили, что если я попадусь без
документов еще раз, меня вышлют в Германию, - продолжал Шварц. - Это была
только угроза, но она напугала меня. Я невольно стал думать, что мне
делать, если это и в самом деле случится. По ночам мне снилось, будто я
уже там и за мной охотятся эсэсовцы. Сны стали повторяться так часто, что
я уже боялся ложиться спать. Вам это знакомо?
- Я мог бы написать об этом докторскую диссертацию, - ответил я. -
Печально, но факт.
- Однажды ночью мне приснилось, что я в Оснабрюке, где жил когда-то и
где осталась моя жена. Будто я стою в ее комнате и вижу ее, худую и
бледную. Она больна, по щекам ее текут слезы. Я проснулся с тяжелым
сердцем. Более пяти лет я не видел ее и ничего о ней не слышал. Я никогда
не писал ей, опасаясь, что за ней следят. Перед моим бегством она
пообещала мне подать заявление о разводе. Это избавило бы ее от многих
неприятностей. Некоторое время я был уверен, что она так и сделала.
Шварц замолчал. Я не спрашивал, почему он бежал из Германии. Причин
хватало, и ни одну из них нельзя было назвать интересной - они были
несправедливы. Никогда не интересно быть жертвой. Он мог быть евреем или
принадлежать к политической партии, враждебной нынешнему режиму. У него
могли оказаться враги, ставшие влиятельными. Существовали десятки причин,
по которым в Германии можно было погибнуть или оказаться в
концентрационном лагере.
- Мне удалось опять попасть в Париж, - снова заговорил Шварц. - Но сны
меня не оставляли. Они возвращались снова и снова. К этому времени успели
развеяться все иллюзии Мюнхенского соглашения. К весне стало ясно, что
война неизбежна. Запах ее стоял в воздухе, как запах пожара, который
чувствуешь раньше, чем увидишь зарево. И только международная дипломатия
беспомощно закрывала глаза и предавалась приятным снам - о втором или о
третьем Мюнхене - о чем угодно, только не о войне. Никогда не было такой
веры в чудо, как в наше время, чуждое всяким чудесам.
- Иногда они все-таки бывают, - возразил я. - Иначе нас давно не было
бы на свете.
Шварц кивнул.
- Вы правы. Частные чудеса. Я сам пережил такое. Оно началось в Париже.
Я вдруг унаследовал настоящий, не фальшивый паспорт. На нем стояло имя
Шварца, он принадлежал одному австрийцу, с которым я бывал в "Кафе де ля
Роз". Он умер и оставил мне паспорт и деньги. В Париже он пробыл всего три
месяца. Я познакомился с ним в Лувре, у картин импрессионистов, где
проводил целые вечера. Это успокаивало. Когда я стоял перед тихими,
наполненными солнцем пейзажами, не верилось, что двуногое существо,
создавшее все это, в то же время могло готовить разбойничью войну. Не
верилось. И эти иллюзии на час, на два снижали бешеное давление крови.
Человек с паспортом на имя Шварца часто сидел перед картинами Моне. На
них мерцали лилии, высились громады соборов. Мы разговорились, и он
рассказал, что после захвата Австрии фашистами ему удалось вырваться на
свободу и покинуть страну. Правда, он потерял все состояние - большое
собрание полотен импрессионистов. Оно было конфисковано, но он не жалел об
этом и сказал мне, что пока в музеях можно любоваться картинами, он их
считает своими и к тому же не испытывает опасений, что они сгорят или
могут быть украдены. Кроме того, во французских музеях выставлены такие
шедевры, каких у него не было и в помине. Раньше он, словно заботливый
папаша, был привязан к своей коллекции, которую берег и считал лучшей на
свете. Теперь ему принадлежат все картины в публичных собраниях, и ему не
надо о них заботиться.
Это был чудесный человек, тихий, кроткий и веселый, несмотря на все,
что ему пришлось пережить. Он почти совсем не смог захватить с собой
денег, но ему удалось спасти несколько старых почтовых марок. Марки
спрятать легче, чем бриллианты. А с бриллиантами может выйти очень плохо,
если они спрятаны в ботинках и вас ведут на допрос. Их трудно продать -
начинаются расспросы, и в конце концов вам предложат мизерную цену. А
почтовыми марками интересуются филателисты, которые ни о чем не
спрашивают.
- Как он их провез? - спросил я с профессиональным интересом эмигранта.
- Он взял старые, затрепанные письма и засунул марки за подкладку
конвертов. Таможенные чиновники просматривали письма, а на конверты и не
смотрели.
- Ловко, - одобрил я.
- Кроме того, он взял с собой два маленьких карандашных портрета Энгра.
Он прикрепил их на широчайшие паспарту, вставил в безвкусные рамки
фальшивого золота и заявил, что это портреты его родителей. На паспарту,
кроме того, с обратной стороны, он незаметно приклеил два рисунка Дега.
- Ловко, - повторил я.
- В апреле у него случился сердечный приступ. Он передал мне свой
паспорт, оставшиеся марки, рисунки, а также адреса людей, покупавших
марки. Когда я на следующее утро пришел к нему, он лежал в кровати
мертвый, неузнаваемый. Я взял деньги, которые у него еще оставались,
костюм, немного белья. Он сам накануне велел мне сделать это, если умрет:
пусть лучше все попадет товарищу по несчастью, чем хозяину.
- Вы кое-что изменили в паспорте? - спросил я.
- Только фото и год рождения. Шварц был на двадцать пять лет старше.
Звали его так же, как и меня.
- Кто вам это сделал? Брюннер?
- Какой-то человек из Мюнхена.
- Это Брюннер. Специалист по паспортам.
Брюннера хорошо знали эмигранты. Он был мастером исправлений в
паспортах, многим помог, но у самого, когда схватили, не оказалось
никакого документа. Его погубила суеверная мысль. Он хотел быть честным
благодетелем для других и верил, что пока он не делает ничего для себя, с
ним ничего не случится. До эмиграции у него была небольшая типография в
Мюнхене.
- Где он теперь? - спросил я.
- Разве не в Лиссабоне?
Этого я не знал. Впрочем, может быть, он и здесь, если еще жив.
- Я почувствовал себя как-то странно, когда у меня оказался паспорт, -
сказал Шварц номер два. - Я не решался им пользоваться. Пока не привык к
своей новой фамилии. Я твердил ее все время. Бродил по Елисейским полям и
без конца повторял слово "Шварц" и новую дату моего рождения. Я сидел в
музее перед картинами Ренуара и - если был один - вел шепотом воображаемый
диалог; резким голосом: "Шварц!" И тут же, вскакивая, быстро отвечал:
"Здесь!". Или же бурчал: "Фамилия!" - и вслед за этим автоматически
выпаливал: "Иосиф Шварц. Место рождения - Винер Нейштадт, 22 июня 1898
года". Даже вечером, прежде чем заснуть, я тренировал себя. Я боялся, что
если какой-нибудь полицейский ночью вдруг разбудит меня, я могу в полусне
сказать не то, что надо. Я хотел забыть свою старую фамилию. Оказалось,
что это далеко не одно и то же - совсем не иметь паспорта или жить под
чужим именем. Чужой паспорт казался опаснее.
Вскоре я продал оба рисунка Энгра. Мне дали за них меньше, чем я
ожидал. И все-таки у меня вдруг оказались деньги, каких я давно уже не
держал в руках.
Потом, как-то ночью, мне пришла в голову одна мысль, от которой я уже
не мог освободиться. А нельзя ли мне поехать с этим паспортом в Германию?
Ведь он настоящий! И неужели каждый на границе возбуждает подозрения? Я
мог бы повидать жену. Мог бы избавиться от опасений за ее судьбу. Мог
бы...
Шварц посмотрел на меня.
- Вы ведь все это, наверно, знаете. Эмигрантский колер в чистейшей
форме. Спазмы в желудке, в горле, зуд в глазах. То, что на протяжении пяти
лет ты затаптывал в землю, что пытался забыть, чего боялся, как чумы, -
снова подымалось: смертельные воспоминания, неизлечимый рак души любого
эмигранта.
Я попытался освободиться от колера, по-прежнему уходил к картинам мира
и тишины, к Сислею, Писсаро и Ренуару, часами сидел в музее, но теперь все
это действовало на меня совсем иначе. Картины больше не успокаивали.
Наоборот, они звали, вопили, напоминали о стране, еще не опустошенной
коричневой проказой, о вечерах в тихих переулках, где над стенами
свешиваются гроздья сирени, о золотых сумерках в старом городе, о зеленых
колокольнях церквей с реющими вокруг ласточками и - о моей жене.
Я обычный человек, лишенный каких-нибудь особых качеств. Я прожил с
женой четыре года, как живут многие: без ссор, приятно, но и без больших
страстей. После первых месяцев у нас началось то, что называют счастливым
браком: отношения двух людей, решивших, что уважение друг к другу - основа
совместного уютного бытия. Мы не тосковали по несбыточным снам. Так, по
крайней мере, казалось мне. Мы были разумные люди и сердечно любили друг
друга.
Теперь же все сдвинулось. Я обвинял себя в том, что устроил такой
ординарный брак и все просмотрел. Зачем я жил? Что я делаю теперь? Уполз в
нору и жую жвачку. Долго ли еще это будет тянуться и чем кончится?
Наступит война, за ней победа Германии - единственной страны, вооруженной
до зубов. Что будет тогда со мной? Куда ползти, чтобы спасти жизнь? В
каком лагере придется умирать от голода? У какой стены, - если я окажусь
настолько счастливым, - меня убьют выстрелом в затылок?
Вот так паспорт, который должен был меня успокоить, приводил меня в
отчаяние. Я бегал по улицам, чуть не падая от усталости, не мог спать, а
если засыпал, просыпался от снов. Я видел жену в камере гестапо; я слышал
ее крики о помощи из заднего двора гостиницы; однажды, войдя в "Кафе де ля
Роз", увидел ее лицо в зеркале, наискось висевшем напротив двери. Она
бегло посмотрела на меня - бледная, с печальными глазами - и тут же
исчезла. Это было так явственно, что я подумал - она здесь - и быстро
кинулся в другой зал. Зал, как всегда, был полон, но ее не было.
Это превратилось в навязчивую идею; меня не оставляла мысль о том, что
она тоже эмигрировала и теперь разыскивает меня. Сотни раз я видел, как
она заворачивала за угол или сидела на скамейке в Люксембургском саду, но
когда я подходил, ко мне поднималось чужое удивленное лицо. Однажды она
пересекала площадь Согласия - как раз перед тем, как гудящий поток машин
сорвался с места, - и уж на этот раз в самом деле была она! Ее походка, ее
манера держать плечи! Я даже узнал ее платье. Однако, когда полицейский,
наконец, остановил лавину автомобилей и я смог броситься вслед, оказалось,
что она исчезла, ее поглотило зияющее отверстие подземки [большинство
парижских станций метро не имеет надземных строений].
Когда я, наконец, добрался до перрона, то увидел только издевательское
мигание красных хвостовых огней отошедшего поезда.
Я рассказал о своих мучениях одному знакомому. Его звали Лезер, он
торговал чулками, а раньше врачевал в Бреслау. Он посоветовал мне избегать
одиночества.
- Заведите себе женщину, - сказал он.
- Это не помогло. Вы знаете отношения, продиктованные необходимостью,
одиночеством, страхом. Бегство к маленькому теплу, к чужому голосу, телу,
и пробуждение - словно от падения - в каком-нибудь жалком помещении, и
чувство чужой страны, и безутешная благодарность дыханию, что слышится
рядом. Но разве все это может сравниться с бешенством фантазии, которая
сушит кровь и заставляет человека просыпаться по утрам с горьким ощущением
загубленной жизни?
Я рассказываю теперь и вижу, что все выглядит бессмысленным и
противоречивым. Тогда было не так. После всех метаний оставалось одно,
непреложное: я должен вернуться. Я должен еще раз увидеть жену. Может
быть, она давно уже живет с другим. Все равно. Я должен ее увидеть. Слухи
о войне усиливались. Все увидели, что Гитлер сразу же нарушил обещание
занять только Судеты, а не всю Чехословакию. Теперь то же самое началось с
Польшей. Война надвигалась. Союз Польши с Англией и Францией делал ее
неизбежной. Только теперь это уже было вопросом не месяцев, а недель. И
для моей жизни - тоже. Я должен был решиться. И я сделал это. Я собрался
ехать в Германию. Что будет потом, я не знал. Я был готов на все. Если
начнется война, думал я, то все равно пропадать. Я будто сошел с ума.
В конце концов мной овладело какое-то странное веселье. Стоял май.
Клумбы на Круглой площади покрылись пестрым ковром цветущих тюльпанов.
Ранние вечера уже расстилали серебристый импрессионистский покров,
фиолетовые тени и светло-зеленое небо над холодным светом первых уличных
фонарей, над бегущими красными линиями световых газет на зданиях редакций,
которые грозили войной каждому, кто их читал.
Сначала я поехал в Швейцарию. Я хотел проверить свой паспорт на
безопасной почве, чтобы окончательно уверовать в него. Французский
таможенник вернул его мне с равнодушным видом. Я этого и ожидал: выезд
затруднен только из стран с диктаторскими режимами. Все же, когда ко мне
подошел швейцарский чиновник, я почувствовал, как во мне что-то сжалось.
Правда, я сидел со спокойным видом, но в то же время мне показалось, будто
внутри у меня неслышно затрепетали края легких - так иногда во время
затишья на дереве вдруг быстро затрепещет какой-нибудь листочек.
Чиновник взглянул на паспорт. Высокий, широкоплечий. От него пахло
табаком. Стоя в купе, он заслонил окно, и на мгновение у меня замерло
сердце. Мне показалось, что он отрезал от меня небо и свободу и купе уже
превратилось в тюремную камеру.
Он вернул мне паспорт.
- Вы забыли поставить печать, - быстро сказал я, испытывая облегчение.
- Пожалуйста. Для вас это так важно?
- Нет. Просто своего рода сувенир.
... ... ... Продолжение "Ночь в Лиссабоне" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |
|
|
Анекдот
|
Встретились 2 новых русских:
- Возьми моего раздолбая на работу.
- Да нет проблем - будет приходить в офис на часик на компе поиграть, а я буду платить ему 3 косаря зелени.
- Нет, ну так не годится, я хочу чтоб он работал!
- Хорошо, пускай приходит на полдня, изучает новости, пьет кофе и буду платить ему 2 косаря зелени.
- НЕТ! Мне нужно чтобы он работал по 10 часов в день и получал где-то 200 баксов...
- Ну извини, брат, не могу, для этого высшее образование нужно... |
|
показать все
|
|